Толстой
Алексей Николаевич.
Рукопись, найденная под
кроватью
Авт.сб. "Эмигранты". М., "Правда", 1982.
Вранье и сплетни. Я счастлив... Вот настал тихий час: сижу дома, под
чудеснейшей лампой, - ты знаешь эти шелковые, как юбочка балерины, уютные
абажуры? Угля - много, целый ящик. За спиной горит камин. Есть и табак, -
превосходнейшие египетские папиросы. Плевать, что ветер рвет железные жалюзи на
двери. На мне - легче пуха, теплее шубы - халат из пиринейской шерсти.
Соскучусь, подойду к стеклянной двери, - Париж, Париж!
Стар, ужасно стар Париж. Особенно люблю его в сырые деньки. Бесчисленны
очертания полукруглых графитовых крыш, оттуда в туманное небо смотрят
мансардные окна. А выше - трубы, трубы, трубы, дымки. Туман прозрачен, весь
город раскинут чашей, будто выстроен из голубых теней. Во мгле висит солнце.
Воздух влажен и нежен: сладкий, пахнущий ванилью, деревянными мостовыми, дымком
жаровен и каминных труб, бензином и духами - особенный воздух древней
цивилизации. Этого, братец мой, никогда не забыть, - хоть раз вдохнешь - во сне
припомнится.
Пишу тебе и наслаждаюсь. Беру папиросу, закуриваю, откидываюсь в кресле. Как
славно ветер рвет жалюзи, пощелкивают в камине угли. До сладострастия приятно, -
вот так, в тишине, - вызвать из памяти залежи прошлого.
Не вообрази себе, что я собрался каяться. Ненавижу, о, ненавижу рассейское,
исступленное сладострастие: бить себя в расхлыстанную грудь, выворачивать срам,
вопить кликушечьим голосом... "Гляди, православные, вот весь Я - сырой, срамной.
Плюй мне в харю, бей по глазам, по сраму!.." О, харя губастая, хитрые,
исступленные глазки... Всего ей мало, - чавкает в грязи, в кровище, не сыта, и -
вот последняя сладость: повалиться в пыль, расхлыстаться на перекрестке,
завопить: "Каюсь!.." Тьфу!
Нет, я давно уже содрал с себя позорную кожу. Паспорт - русский, к сожалению.
Но я - просто обитатель земли, житель без отечества и временно, надеюсь, в
стесненных обстоятельствах. Хотя у меня даже есть преимущество: свобода,
голубчик. Никому я ничем не обязан. Вот солнце, вот я, - закурил папиросу и -
дым под солнце. Идеальное состояние. Я - человек, руководствующийся
исключительно сводом гражданских и уголовных законов: вот - мое отечество, моя
мораль, мои традиции. Я дьявольски лоялен. Попробуй мне растолковать, что я
живу дурно, не нравственно. Виноват, а свод законов? Зачем же вы его тогда
писали? Что вы еще от меня хотите? Добра? А что это такое? Это можно кушать?
Или вы требуете от меня любви к людям? А в четырнадцатом году, в августе месяце
- о чем вы думали? Ага! Шалуны, милашки! За время войны я уничтожил людей и
вещей ровно столько, сколько мне было положено для доказательства любви к людям
и отечеству. Со стороны любви - я чист. Или вы хотите от меня чести? Старо,
голубчики. Ни георгиевских крестов, ни почетных легионов не принимаю. За честь
деньги надо платить, тогда честь - честь. А ленточки - это дешевка, - мы не
дети.
Удивительно, живешь и все больше убеждаешься, - какая сволочь люди, - унылое
дурачье. Я уж не говорю про - извините за выражение - Рассею. На какой-то
узловой станции был обычай расстреливать жидов и большевиков в нужнике. Этот
самый нужник - вся Рассея. Вымрет, разбежится, будет пустое место. Сто лет на
ней, проклятой, никто не станет селиться. А помнила Петербург? Морозное утро,
дымы над городом. Весь город - из серебра. Завывают, как вьюга, флейты, скрипит
снег, - идут семеновцы во дворец. Пар клубится, иней на киверах, морды гладкие,
красные. Смирн-а-а! Красота, силища. О, мужичье проклятое! Предатели! Шомполами,
шомполами!.. Ну, да к черту...
Французишки тоже хороши: салатники, - покажешь ему франк, скалит гнилые зубы.
А попроси помочь, попробуй, - оглянет тебя, как будто сроду такого сукина сына
не видел, и в лице у него изображается оскорбленная национальная гордость. А
кто вас на Марне спас, бульонные ноги, лизоблюдники? Да, да, к черту...
А в участках у них городовые - ажаны - первым делом бьют тебя в ребра и в
голову сапогами, это у них называется "пропускать через табак". Не умру,
дождусь, заложу я когда-нибудь динамитную шашку под Триумфальную арку. Все их
долги у меня в книжечке записаны...
Вот, полюбуйся: прошло больше часу, как я пишу это письмо, а она за стойкой
хоть бы пошевелилась. Бабища, налита вся красным винищем, выпивает четыре литра
в день, плечи - могучие, корсетом до того перетянута, что внизу - пышность
непомерная, а за грудь - отдай царство: мадам Давид. От этого корсета она так и
зла. Идолище. Черноволосая, профиль как у Медеи. Каждые два су гвоздем
приколачивает к вечности. Вот - перемыла стаканы, взяла свинцовую лейку, налила
пинар [дешевое вино] во все бутылки и - опять - каменные руки сложила и глядит
из-за прилавка на улицу. Это ее бистро называется "Золотая улитка". У самой
двери, из-под железной крышки бьет вода, течет ручеек вдоль грязненького
тротуарчика. Уличка узенькая, вонючая, вся - в салатных, капустных листьях. Но -
местечко старое. Пахнет жареной картошкой, шляются оборванцы. Здесь не
морщатся на твои дырявые башмаки. Эту уличку - сними-ка шляпу - мостил еще
король-Солнце. По квадратным плиточкам мимо этого кабачишки возили в тележках
возлюбленных тобою французов, - Дантона возили и Робеспьера возили - головушки
им рубить. И такая же идолица, Медея, глядела из-за этого прилавка, не сморгнув
глазом...
На чем бишь остановился? Да, - мадам Давид изволила, наконец, перевести
провансальские очи в мою сторону: "Ни, ни, cher ami, ни капли больше вина,
заплатите сначала должок". О прелестница, идол моей души, откуда же я возьму
тебе франки? Любви - залежи у меня в растерзанном славянском сердце, а франков
нет... Делаю сладенькие улыбочки, - дрогнешь, Медея, выставишь еще бутыльмент...
...Это все, разумеется, поэтическое отступление. Сижу я, дружище, в своем
роскошном кабинете. Курю. Кофе и ликер мне принесли снизу, из ресторана. Чудно
пахнет духами, - давеча у меня целые сутки провела одна прелестная женщина, -
как ее, черта, забыл имя, - из театра Водевиль. Это, братец, не ваша собачья
Ресефесерия. Здесь культура утонченного наслаждения, в центре - женщина, как
драгоценность в кружевном футляре. Здесь паршивая девчонка из универсального
магазина и та ногти себе на ногах полирует. Так-то. Прочихайся со своей
революцией у себя на Собачьей площадке...
Зачем я все-таки тебе пишу? Глупо. Какая-то нелепая отрыжка старого, - будто
мне нужно чье-то оправдание - Плевать! Вот чокаюсь с бутылкой. Человек должен в
начале начал сам себе наплевать в душу: вынесет, тогда - владыка, шагай по
согнутым спинам!.. Нужно мне, пойми ты, славянский кисель, чудовищно нужно мне
привести себя самого в систему, в порядок. Нужно свести счеты с одним человеком,
с другом моим...
(Здесь, в рукописи, следовало чернильное пятно и от него широкая полоса с
загогулиной, - видимо, писавший эти строки размазывал чернила пальцем. Затем
было написано: "Ложь, погано, гнусно". Слова эти замараны чертой. Далее
нарисована женская головка и голые ножки - отдельно. После этого продолжалась
рукопись.)
...Абажур, египетские папироски, тишина, кофеек, покой. Смешно, да? Врете вы
все до одного... Все вы лакомки, всем вам только бы дорваться до халата... А
врете вы от пошлости, с жиру и страху... Лопнул ваш гуманизм вонью на весь мир
и сдох. Высшее, что есть в жизни, - покойно заснуть, покойно проснуться и
покойно плюнуть с пятого этажа на мир. Полюбуйся: вот висит мое пальто; в левом
кармане - чистые носки и воротничок, - берегу их на особенный случай, в правом -
карточка покойного отца в камер-юнкерском мундире, расческа и бритва... Весь
мой багаж. Легко необычайно, ни прачек, ни забот. Остается последний шаг:
прочно упереться носом в бистро мадам Давид, поглядывать на нее слезящимися
глазами, слушать, как звенит в голове, - пить и сморкаться. Нет! К свиньям
собачьим! Мне - тридцать четыре года. Я умен, талантлив... В готском альманахе
записан мой род. Имею свирепое право на жизнь. Будет у меня и абажур, и тишина,
и камин. Вот тогда я посмеюсь. Будет и будет!.. Ну, ладно...
. . .
Скачать и прочитать весь текст - 29,5 Кб в zip-архиве |
|