Пастернак
Борис Леонидович. Детство
Люверс
* ДОЛГИЕ ДНИ *
I.
Люверс родилась и выросла в Перми. Как когда-то ее кораблики
и куклы, так, впоследствии, ее воспоминания тонули в мохнатых
медвежьих шкурах, которых много было в доме. Отец ее вел дела
Луньевских копей и имел широкую клиентелу среди заводчиков с
Чусовой.
Дареные шкуры были черно-бурые и пышные. Белая медведица в
ее детской была похожа на огромную осыпавшуюся хризантему. Это
былашкура, заведенная для "Женичкиной комнаты" --
облюбованная, сторгованная в магазине и присланная с посыльным.
По летам живали на том берегу Камы на даче. Женю в те годы
спать укладывали рано. Она не могла видеть огней Мотовилихи. Но
однажды ангорская кошка, чем-то испуганная, резко шевельнулась
во сне и разбудила Женю. Тогда она увидала взрослых на балконе.
Нависавшая над брусьями ольха была густа и переливчата, как
чернила. Чай в стаканах был красен. Манжеты и карты -- желты,
сукно -- зелено. Это было похоже на бред, но у этого бреда было
свое название, известное и Жене: шла игра.
Зато нипочем нельзя было определить того, что творилось на
том берегу, далеко, далеко: у того не было названия и не было
отчетливого цвета и точных очертаний; и волнующееся, оно было
милым и родным, и не было бредом, как то, что бормотало и
ворочалось в клубах табачного дыма, бросая свежие, ветреные
тени на рыжие бревна галлереи. Женя расплакалась. Отец вошел и
об'яснил ей. Англичанка повернулась к стене. Об'яснение отца
было коротко. Это -- Мотовилиха. Стыдно. Такая большая девочка.
Спи. Девочка ничего не поняла и удовлетворенно сглотнула
катившуюся слезу. Только это, ведь, и требовалось: узнать, как
зовут непонятное: -- Мотовилиха. -- В эту ночь это об'ясняло
еще все, потому что в эту ночь имя имело еще полное, по-детски
успокоительное значение.
Но на утро она стала задавать вопросы о том, что такое --
Мотовилиха и что там делали ночью, и узнала, что Мотовилиха --
завод, казенный завод, и что делают там чугун, а из чугуна...,
не это ее не занимало уже, а интересовало ее, не страны ли
особые то, что называют "заводы", и кто там живет; но этих
вопросов она не задала и их почему-то умышленно скрыла.
В это утро она вышла из того младенчества, в котором
находилась еще ночью. Она в первый раз за свои годы заподозрила
явление в чем-то таком, что явление либо оставляет про себя,
либо, если и открывает кому, то тем только людям, которые умеют
кричать и наказывать, курят и запирают двери на задвижку. Она
впервые, как и эта новая Мотовилиха, сказала не все, что
подумала, и самое существенное, нужное и беспокойное скрыла про
себя.
Шли годы. К от'ездам отца дети привыкли с самого рождения
настолько, что в их глазах превратилось в особую отрасль
отцовства редко обедать и никогда не ужинать. Но все чаще и
чаще игралось и вздорилось, пилось и елось в совершенно пустых,
торжественно безлюдных комнатах, и холодные поучения англичанки
не могли заменить присутствия матери, наполнявшей дом сладкой
тягостностью запальчивости и упорства, как каким-то родным
электричеством. Сквозь гардины струился тихий северный день. Он
не улыбался. Дубовый буфет казался седым. Тяжело и сурово
грудилось серебро. Над скатертью двигались лавандой умытые руки
англичанки, она никого не обделяла и обладала неистощимым
запасом терпенья; а чувство справедливости было свойственно ей
в той высокой степени, в какой всегда чиста была и опрятна ее
комната и ее книги. Горничная, подав кушанье, застаивалась в
столовой, и в кухню уходила только за следующим блюдом. Было
удобно и хорошо, но страшно печально.
А так как для девочки это были годы подозрительности и
одиночества, чувства греховности и того, что хочется обозначить
по-французски "христианизмом", за невозможностью назвать все
это христианством, то иногда казалось ей, что лучше и не может
и не должно быть по ее испорченности и нераскаянности; что это
поделом. А между тем, -- но это до сознания детей никогда не
доходило, -- между тем, как раз наоборот, все их существо
содрогалось и бродило, сбитое совершенно с толку отношением
родителей к ним, когда те бывали дома; когда они, не то чтобы
возвращались домой, но возвращались в дом.
Редкие шутки отца, вообще, выходили неудачно и бывали не
всегда кстати. Он это чувствовал и чувствовал, что дети это
понимают. Налет какой-то печальной сконфуженности никогда не
сходил с его лица. Когда он приходил в раздражение, то
становился решительно чужим человеком, чужим начисто, и в тот
самый миг, в который он утрачивал самообладанье. Чужой не
трогает. Дети никогда не дерзословили ему в ответ.
Но с некоторого времени критика, шедшая из детской и
безмолвно стоявшая в глазахдетей,заставалаего
нечувствительным. Он не замечал ее. Ничем неуязвимый, какой-то
неузнаваемый и жалкий, -- этот отец был -- страшен, в
противоположность отцу раздраженному, -- чужому. Он трогал
больше девочку, сына меньше. Но мать смущала их обоих.
Она осыпала их ласками и задаривала и проводила с ними целые
часы тогда, когда им менее всего этого хотелось; когда это
подавляло их детскую совесть своей незаслуженностью, и они не
узнавали себя в тех ласкательных прозвищах, которыми взбалмошно
сыпал ее инстинкт.
. . .
Скачать и прочитать весь текст - 51,9 Кб в zip-архиве |
|