Куприн
Александр Иванович. Олеся
Глава 1
Мой слуга, повар и спутник по охоте — полесовщик Ярмола вошел в комнату,
согнувшись под вязанкой дров, сбросил ее с грохотом на пол и подышал на
замерзшие пальцы.
— У, какой ветер, паныч, на дворе, — сказал он, садясь на корточки перед
заслонкой. — Нужно хорошо в грубке протопить. Позвольте запалочку, паныч.
— Значит, завтра на зайцев не пойдем, а? Как ты думаешь, Ярмола?
— Нет… не можно… слышите, какая завируха. Заяц теперь лежит и — а ни мур-
мур… Завтра и одного следа не увидите.
Судьба забросила меня на целых шесть месяцев в глухую деревушку Волынской
губернии, на окраину Полесья, и охота была единственным моим занятием и
удовольствием. Признаюсь, в то время, когда мне предложили ехать в деревню, я
вовсе не думал так нестерпимо скучать. Я поехал даже с радостью. «Полесье…
глушь… лоно природы… простые нравы… первобытные натуры, — думал я, сидя в
вагоне, — совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным
языком… и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий и песен!» А
я в то время (рассказывать, так все рассказывать) уж успел тиснуть в одной
маленькой газетке рассказ с двумя убийствами и одним самоубийством и знал
теоретически, что для писателей полезно наблюдать нравы.
Но… или перебродские крестьяне отличались какою-то особенной, упорной
несообщительностью, или я не умел взяться за дело, — отношения мои с ними
ограничивались только тем, что, увидев меня, они еще издали снимали шапки, а
поравнявшись со мной, угрюмо произносили: «Гай буг», что должно было обозначать
«Помогай бог». Когда же я пробовал с ними разговориться, то они глядели на меня
с удивлением, отказывались понимать самые простые вопросы и все порывались
целовать у меня руки — старый обычай, оставшийся от польского крепостничества.
Книжки, какие у меня были, я все очень скоро перечитал. От скуки — хотя это
сначала казалось мне неприятным — я сделал попытку познакомиться с местной
интеллигенцией в лице ксендза, жившего за пятнадцать верст, находившегося при
нем «пана органиста», местного урядника и конторщика соседнего имения из
отставных унтер-офицеров, но ничего из этого не вышло.
Потом я пробовал заняться лечением перебродских жителей. В моем распоряжении
были: касторовое масло, карболка, борная кислота, йод. Но тут, помимо моих
скудных сведений, я наткнулся на полную невозможность ставить диагнозы, потому
что признаки болезни у всех моих пациентов были всегда одни и те же: «в
середине болит» и «ни есть, ни пить не можу».
Приходит, например, ко мне старая баба. Вытерев со смущенным видом нос
указательным пальцем правой руки, она достает из-за-пазухи пару яиц, причем на
секунду я вижу ее коричневую кожу, и кладет их на стол. Затем она начинает
ловить мои руки, чтобы запечатлеть на них поцелуй. Я прячу руки и убеждаю
старуху: «Да полно, бабка… оставь… я не поп… мне это не полагается… Что у тебя
болит?»
— В середине у меня болит, панычу, в самой что ни на есть середине, так что
даже ни пить, ни есть не можу.
— Давно это у тебя сделалось?
— А я знаю? — отвечает она также вопросом. — Так и печет и печет. Ни пить,
ни есть не можу.
И сколько я не бьюсь, более определенных признаков болезни не находится.
— Да вы не беспокойтесь, — посоветовал мне однажды конторщик из унтеров, —
сами вылечатся. Присохнет, как на собаке. Я, доложу вам, только одно лекарство
употребляю — нашатырь. Приходит ко мне мужик. «Что тебе?» — «Я, говорит,
больной»… Сейчас же ему под нос склянку нашатырного спирту.
«Нюхай!» Нюхает… «Нюхай еще… сильнее!..» Нюхает… «Что, легче?» — «Як будто
полегшало…» — «Ну, так и ступай с богом».
К тому же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали в ноги и
изо всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе не
движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая
веками рабства и насилия. И я только удивлялся тому же самому конторщику из
унтеров и уряднику, глядя, с какой невозмутимой важностью суют они в губы
мужикам свои огромные красные лапы…
Мне оставалась только охота. Но в конце января наступила такая погода, что и
охотиться стало невозможно. Каждый день дул страшный ветер, а за ночь на снегу
образовывался твердый, льдистый слой наста, по которому заяц пробегал, не
оставляя следов. Сидя взаперти и прислушиваясь к вою ветра, я тосковал страшно.
Понятно, я ухватился с жадностью за такое невинное развлечение, как обучение
грамоте полесовщика Ярмолы.
Началось это, впрочем, довольно оригинально. Я однажды писал письмо и вдруг
почувствовал, что кто-то стоит за моей спиной. Обернувшись, я увидел Ярмолу,
подошедшего, как и всегда, беззвучно в своих мягких лаптях.
— Что тебе, Ярмола? — спросил я.
— Да вот дивлюсь, как вы пишете. Вот бы мне так… Нет, нет… не так, как вы, —
смущенно заторопился он, видя, что я улыбаюсь… — Мне бы только мое фамилие…
— Зачем это тебе? — удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым
бедным и самым ленивым мужиком во всем Переброде; жалованье и свой крестьянский
заработок он пропивает; таких плохих волов, как у него, нет нигде в окрестности.
По моему мнению, ему-то уж ни в каком случае не могло понадобиться знание
грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением:
— Для чего же тебе надо уметь писать фамилию?
— А видите, какое дело, паныч, — ответил Ярмола необыкновенно мягко, — ни
одного грамотного нет у нас в деревне. Когда гумагу какую нужно подписать, или
в волости дело, или что… никто не может… Староста печать только кладет, а сам
не знает, что в ней напечатано… То хорошо было бы для всех, если бы кто умел
расписаться.
Такая заботливость Ярмолы — заведомого браконьера, беспечного бродяги, с
мнением которого никогда даже не подумал бы считаться сельский сход, — такая
заботливость его об общественном интересе родного села почему-то растрогала
меня. Я сам предложил давать ему уроки. И что же это была за тяжкая работа —
все мои попытки выучить его сознательному чтению и письму!
Ярмола, знавший в совершенстве каждую тропинку своего леса, чуть ли не
каждое дерево, умевший ориентироваться днем и ночью в каком угодно месте,
различавший по следам всех окрестных волков, зайцев и лисиц — этот самый Ярмола
никак не мог представить себе, почему, например, буквы «м» и «а» вместе
составляют «ма». Обыкновенно над такой задачей он мучительно раздумывал минут
десять, а то и больше, причем его смуглое худое лицо с впалыми черными глазами,
все ушедшее в жесткую черную бороду и большие усы, выражало крайнюю степень
умственного напряжения.
. . .
Скачать и прочитать весь текст - 62,5 Кб в zip-архиве |
|